Чарская «Княжна Джаваха. Лидия чарскаякняжна джаваха Глава IПервые воспоминания

Лидия Алексеевна Чарская

Княжна Джаваха

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НА КАВКАЗЕ

Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза

Я грузинка. Мое имя Нина - княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата - славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори - развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа - Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока - гигантские серые орлы…

Мои предки - герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие, зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья - смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку - красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»!

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими, грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась - казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну на них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу снесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы…

Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица-мать.

Часто, оборвав песню на полуслове, «деда» схватывала меня на руки и, прижимая тесно, тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

Нина, джаным, любишь ли ты меня?

О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!..

Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов.

Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступавшей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.

Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:

Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!

Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, - успокаивал ее отец.

Нет, нет, Георгий, не утешай меня… Мулла его не пустит…

Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку-дочь.

Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой.

Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, подержать ему стремя, пока он сходил с коня.

Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.

Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила, и, несмотря на его суровый и строгий вид, я ничуть его не боялась…

Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было - и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой - младшей сестренкой моей матери.

Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, - говорил он, приглаживая жесткой и худой рукой мои черные кудри.

И я не заставляла себя долго просить и наедалась до отвалу этих легких и вкусных, словно таявших

К княжне Зизи в обществе относятся с предубеждением. Ее имя часто повторялось в гостиной моего опекуна. Компаньонка тётушки, небогатая вдова Мария Ивановна, рассказала ее историю.

Княжна Зизи жила вместе с маменькой и старшей сестрой Лидией. Старая княгиня все время болела, И княжна в письмах к Маше постоянно жаловалась на скуку. Летом ещё выезжали в Симонов монастырь, а зимой - хоть плачь. Одно утешение было у княжны - читать книги. Она читала всего Карамзина, читала «Клариссу», которую маменька накрепко запирала в шкап, весь «Вестник Европы»... Более же всего приглянулись ей чудесные стихи Жуковского и Пушкина.

Между тем старая княгиня случайно познакомилась с молодым человеком, очень приятным и обходительным. Владимир Лукьянович Городков стал бывать в доме, даже развеселил княгиню, и она съездила с дочерьми в Гостиный двор. Но затем княжне снова пришлось страдать. Матушка постоянно отсылала ее из гостиной под разными предлогами, как только Городков появлялся. Как же горько было княжне сидеть наверху по приказу матери, пока Городков, весёлый, смешливый, занимает маменьку с Лидией. Наконец Зизи поняла: мать хочет, чтобы Лидия, как старшая, вышла замуж раньше. И ещё: что сама она давно и страстно влюбилась во Владимира Лукьяновича. В день помолвки княжне стало дурно, и даже пришлось вызывать доктора А вскоре после свадьбы умерла мать, взявши с Зизи слово заботиться о Лидии и ее детях. Так и вышло. Всем хозяйством в доме заправляла Зизи. Она заботилась обо всех житейских мелочах, о домашнем уюте, об удобствах Городкова Она почти самовластно управлялась с хозяйством и слугами - сестра в это не вникала. Зато в доме был порядок, и Городков был всем доволен. По вечерам он даже отдавал отчёт Зинаиде в управлении имением.

День ото дня привязанность Зизи к Городкову возрастала. С бьющимся сердцем и с холодной решимостью уходила Зизи после вечерних бесед в свою комнату и бросалась на свою постель. Когда у Лидии родилась дочка, Зизи посвятила себя служению племяннице. Но вот как-то старая приятельница Зизи, Мария Ивановна, отправила к ней письмо из Казани со своим знакомым Радецким, ехавшим в Москву. Это был приличный молодой человек, недурной собою, не без состояния, он писал стихи и обладал характером романтическим. Радецкий влюбился без памяти в Зинаиду. Он стал бывать в доме почти каждый день, разговаривал с княжной подолгу и обо всем. Но как-то случайно Радецкий поссорился с Городковым, и ему отказали от дома Когда бы он ни приехал - хозяев нету. Случай помог ему: княжна пошла в церковь, и слуги, задобренные полтинниками, сказали, где ее искать. Радецкий действительно нашёл Зизи в полутёмной церкви за столбом. Она стояла на коленях и горячо молилась. На ее лице были слезы. И трудно было поверить, что это - только от одной набожности. Нет, тайная скорбь выражалась в ней несомненно. Влюблённый юноша остановил княжну после службы, заговорил с ней и признался в своих чувствах.

Казалось, сам вечер, тихий, безмятежный, последние лучи солнца, озаряющие лицо княжны, располагали к откровенности. Княжна задумалась над словами молодого человека, над его признанием. Вероятно, в глубине души она и сама чувствовала себя несчастной. Княжна не дала решительного ответа, но обещала через несколько часов прислать домой к нему записку. Не прошло и получаса, как он получил письмо с согласием и пожеланием совершить брак как можно скорее. Радецкий уже хотел чуть свет хлопотать о венчании, чтобы завтра же совершить брак. Но вдруг приходит новое письмо от княжны с извинениями, что она не любит его и не может стать его женой. Радецкий тут же уехал. Но он подозревал, что решение княжны было принято не без участия Городкова, которого она боготворила, а он считал злым гением своей возлюбленной. Дело же было так. Когда княжна, бледная и трепещущая, решилась объявить Лидии и ее мужу о том, что выходит замуж, ее сестра захохотала, а Городков побледнел. После того он пришёл к Зинаиде как бы для того, чтобы позаботиться о ее имении, о ее приданом. Княжна начала с жаром ото всего отказываться... Городков с усилием сказал, что это было бы неприлично, что сама княжна об этом пожалеет... и потом новая привязанность вытеснит прежние... Это был намёк на тёплые отношения между Городковым и княжной, установившиеся в последнее время. Городков называл ее единственным другом, настоящей матерью Пашеньки. Вспомнить все это в ту минуту, когда она решилась было выйти замуж, покинуть этот дом, этого мужчину - единственного, кого она любила - и не имела права любить... Все это было выше ее сил. На другой день утром она отказала Радецкому.

Но тут новое происшествие потребовало всех сил и всего мужества княжны. Лидия была снова беременна. Но она продолжала, несмотря на советы врачей, ездить на балы и танцевать. Наконец она заболела. Доктора созвали консилиум. Лидия выкинула, и состояние ее сделалось весьма опасным. Она чувствовала, что ей недолго осталось жить. Иногда она просила Зинаиду стать женой Городкова после ее смерти. Иногда же на неё находила ревность, и она обвиняла мужа и Зинаиду в том, что они только и дожидаются ее смерти. А в это время Мария Ивановна в Казани узнала кое-что о тайных намерениях Городкова и о настоящем положении имения Зизи и Лидии. Она отослала подруге подлинник письма Городкова, из которого следовало, что он продаёт имение частями, задёшево, лишь бы получить деньги наличными. Он хочет получить своё, отдельное - а вместе с тем воспользоваться и второю половиною имения, принадлежащей Зизи... Словом, он думает о себе, а не о Лидии и не о дочке...

Узнав обо всем, княжна прямо с письмом едет к предводителю дворянства. Затем, когда Городкова не было дома, вместе с предводителем и двумя свидетелями она появилась в комнате умирающей Лидии. Лидия подписала завещание, в котором предводитель был назначен душеприказчиком и опекуном в помощь Владимиру Лукьяно-вичу, а дети сверх того вручались Зинаиде под ее особое попечение.

Неизбежное свершилось - Лидия умерла. Городков заставил Зинаиду съехать из дома, затем очернил в глазах окружающих. Когда прочли завещание, он заявил, что его жена была должна ему сумму большую, чем стоит имение. Он предъявил даже заёмные письма, объясняя, что делает это только затем, чтоб сохранить имение для детей от чужого управления... И опять все плакали и вздыхали только о коварстве интриганки Зинаиды. Опекун упрекал княжну, что она выставила его дураком. Но Зинаида точно знала, что сестра ее не могла брать денег у мужа: Владимиру Лукьяновичу было нечего ей дать. Но доказательств у неё не было. Даже письмо, открывшее ей глаза, она отдала Городкову. Предводитель отказался вести дело. Но Зинаида сама подала в суд о безденежности заёмных писем Лидии. Она видела, что Городков завёл связь с одной безнравственной женщиной, которая вытягивала из него деньги и понуждала повенчаться. Для этого процесса нужны были деньги, поэтому ей пришлось подать вторую просьбу о разделе имения. И наконец третью - о разорении, сделанном Городковым в имении. Все средства были исчерпаны, княжне предстояло публично присягнуть в церкви в истине своих показаний... Но тут снова вмешалось провидение. Городкова разбили лошади. После его смерти девушка вновь обрела свои права над имением и над воспитанием племянницы.

Пересказал

Лидия Алексеевна Чарская

Княжна Джаваха

Повесть

Жила-была фея

От сказок оторвали нас выстрелы кронштадтских матросов… Много пришлось перенести за дорогу: и голод, и холод, и нужно было удивляться, с каким геройством переносили все это русские девочки…

Из сочинений, написанных в 1925 году в гимназии чешского городка Моравска Тшебова детьми-беженцами из России.

Ее книги читали при свече, керосинке, при пляшущем огне буржуйки, белыми ночами у раскрытого окна или на скамейке под липами. Над этими книгами счастливо забывались юные сестры милосердия в санитарных поездах Первой мировой войны. Над ними плакали русские изгнанники, увозившие книги своего детства в Константинополь, Прагу, Белград и Париж. Ветхие томики книжного товарищества Вольфа ленинградские подростки прятали на заветных полках, заворачивая в советские газеты.

«Записки гимназистки», «Княжна Джаваха», «Смелая жизнь»… До революции это были просто книги, они нравились двенадцатилетним девочкам и не нравились многим взрослым. Критики их ругали, издатели наживали на них свои барыши… Но когда все сломалось – империя, границы, железные дороги, банки, армия, весь быт, – эти книги стали чем-то особенным для всех, кому удалось их сохранить.

И не только потому, что их больше не издавали и они стали редкостью. Жизнь, отразившаяся в этих книгах, – вот что исчезло как дым. Остались только эти страницы – как частица утраченного детского рая, как последнее свидетельство о том, что он был…

… Детская душа в наши дни напоминает полуразрушенный дом, в котором уцелело только несколько жилых помещений, а все остальное разрушено, измято и сломано. Не будем поэтому обольщаться внешним видом, беспечной веселостью наших детей, ибо в них надорваны основные их силы…

Из статьи проф. В. Зеньковского «Детская душа в наши дни», 1925 г.

Моей бабушке имя Чарской напоминает о тихом вечере в приморском городе, когда ее мама, моя прабабушка, была молодой, красивой и читала вслух новую книжку… А на календаре был шестнадцатый год.

Когда через семьдесят лет книги Чарской разрешили снова издавать, а дети вновь стали ими зачитываться, строгие критики опять поморщились: зачем нашим современным детям эти гимназические страдания, клятвы да целование рук? К счастью, у детей свой взгляд на то, что устарело, а что нет. В детских библиотеках книги Чарской почти всегда на руках. Взрослым же, как и сто лет назад, трудно понять, как притягательна в двенадцать лет эта книжная жизнь, где черное – черно, а белое – белоснежно и у короля – доброе сердце.

… Лежал король в постели и думал: «Как хорошо сознавать, что ты можешь делать добро несчастным: это лучшая радость королей…»

Л. Чарская

Она родилась 19 января 1875 года. Чарской она станет через много лет, когда будет играть в Александринском театре и возьмет этот театральный псевдоним как часть того романтического образа, который пыталась создавать на сцене. А пока она была просто Лидочкой Вороновой.

Лидия Воронова с медалью окончила Павловский институт благородных девиц. Первая повесть родилась из ее институтских дневников. В 1902 году публикация «Записок институтки» в журнале «Задушевное слово» принесла Лиде неожиданную славу. Последовали переводы на европейские языки. Вскоре была учреждена стипендия для гимназисток имени Лидии Чарской. Молодая писательница стала кумиром подростков. Особенную привязанность и доверие к ней испытывали девочки. Она казалась им феей, исполнительницей желаний. Ее слава в 1910-е годы была сравнима, наверное, лишь со славой Веры Холодной. Сотни и тысячи писем шли к ней в Петербург, в дом на улице Разъезжей.

Герои Чарской влюблялись, прятали слезы в подушку, много мечтали, много ахали и часто падали в обморок. А взрослые переживали смуты, войны, разгоны Думы, царские манифесты и разгул терроризма, они читали по утрам «сводки с театра военных действий». Какое дело им было до Чарской с ее «кукольными» страстями? Нет, она их только раздражала своей сентиментальностью, трогательностью и, главное, несвоевременностью всех этих тонких и нежных чувств. Даже такие проницательные критики, как Корней Чуковский, писали о Чарской лишь в насмешливом тоне.

Никто из критиков не увидел в прозе Чарской, безусловно слабой и беспомощной рядом с Чеховым и Толстым, ее редкого достоинства – эмоционального тепла, столь необходимого детям в неуютные переломные эпохи.

Если бы взрослые знали, что ждет впереди маленьких читателей Чарской… Быть может, именно Чарская продлила детство многим мальчикам и девочкам десятых – двадцатых годов XX столетия. Но могла ли она укрепить их сердце, волю, научить терпению и мужеству?

Послушаем девочку тридцатых годов, в сорок первом она со школьной скамьи ушла на фронт, а потом написала ставшие знаменитыми строки:

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне…

Юлия Друнина вспоминала о книгах Чарской:

«Уже взрослой я прочитала о ней очень остроумную и ядовитую статью К. Чуковского. Вроде и возразить что-либо Корнею Ивановичу трудно… Упреки справедливы. И все-таки дважды два не всегда четыре. Есть, по-видимому, в Чарской, в ее восторженных юных героинях нечто такое – светлое, благородное, чистое, – что… воспитывает самые высокие понятия о дружбе, верности и чести… В сорок первом в военкомат меня привел не только Павел Корчагин, но и княжна Джаваха – героиня Лидии Чарской…»

… Берегите королевну… Не дайте пролиться более двух слезинок из прекрасных глаз.

Л. Чарская

Ошеломляющий успех мало что изменил в жизни Лидии Вороновой, теперь уже в замужестве Чуриловой. Она по-прежнему считала своим призванием не литературу, а театр. Старательно играла второстепенные роли. Кроме того, основной доход книги приносили издателям, а не автору. За переиздания Чарской вовсе ничего не платили. Первый муж Лидии Алексеевны, Борис Чурилов, погиб на германском фронте, надо было одной растить сына. Богатых родственников не было, надеяться она могла лишь на себя, на свой талант и трудолюбие.

Катастрофа 1917 года и Гражданской войны кроме всех известных последствий поставила крест на детской литературе как словесности особой бережности, чувствительности и нежности. Последняя публикация Чарской, повесть «Мотылек», так и осталась неоконченной, журнал «Задушевное слово» закрылся в 1918 году. Мотылек сгорел в пламени костра.

Лидия Алексеевна разделила судьбу своих маленьких читателей. Голод, нищета, унижения – все было. Корней Чуковский, бывший столь непримиримым к ее творчеству, помог ей получить переводы и заработать кое-что на хлеб.

Можно было надеяться, что с прекращением хаоса и братоубийства жизнь наладится, вернется необходимость в детских книжках и журналах. Так в конце концов и случилось, но Чарской эти годы принесли еще больше горя.

С первых лет советской власти ей запрещено было печататься и под собственным именем, и пользоваться псевдонимом, принесшим ей славу. Четыре тоненькие книжки для малышей, которые ей удалось издать в 1920-е годы, вышли под убогим мужским псевдонимом Н. Иванов. Она жила на маленькую актерскую пенсию, тяжело болела. Но в это же время ее книги, изданные до революции, находили новых преданных читателей, ей вновь писали письма, а библиотекари вынуждены были докладывать «наверх», что книги Чарской остаются в числе самых популярных у детей.

И вот тогда чиновниками Наркомпроса было решено изъять все книги Чарской из библиотек, а в школах провести публичные суды над ней. Тогда это были популярные пропагандистские акции, призванные развенчивать былых кумиров. В школах судили Евгения Онегина, Печорина, героев Тургенева… Чарскую судили вместе с литературными персонажами, громили в газетах, поносили с трибун… Не сажали в тюрьму, не ссылали, но почти двадцать лет, до своей смерти в 1937 году, она прожила в обстановке поношений, запретов, явной и скрытой враждебности.

Давно это было, но отчего-то даже писать об этом страшно и стыдно. И когда я слышу о любимой нами шведской писательнице Астрид Линдгрен, узнаю о новых свидетельствах того, каким обожанием и почетом окружена сказочница у себя на родине, я вспоминаю о судьбе Лидии Алексеевны Чарской. Ведь она могла быть нашей Астрид Линдгрен. А мы…

Но были люди, не оставившие в те тяжкие годы Лидию Алексеевну. Соседские девочки тайком приносили ей что-нибудь поесть. Юноша, читавший Чарскую еще в детстве, не побоялся помогать своей любимой писательнице, а через несколько лет стал ее мужем. Увы, мы не знаем ни имени его, ни дальнейшей судьбы. Сын Лидии Алексеевны от первого брака, Юрий Чурилов, стал военным и в тридцатые годы служил на Дальнем Востоке (по другим сведениям, он погиб еще в Гражданскую). Была ли у него семья, дети – ничего не знаем. Стыдно…

Добрая фея, помоги мне стать счастливым королем счастливого народа…

Л. Чарская

О послереволюционных годах жизни Чарской осталось всего несколько свидетельств. Вспоминает Вера Исааковна Адуева: «В 27-м году я переехала в Ленинград. Обедала в столовке для композиторов и писателей – она помещалась на Невском, недалеко от вокзала, во дворе кинотеатра „Колизей“. Туда ходили примерно одни и те же люди. Заходила и какая-то тихая низенькая старушка, вся в черном.

И однажды мне сказали: „Знаете ли, кто это? Лидия Чарская!“ Я даже не представляла себе, что она еще жива…»

«Старушке» было тогда пятьдесят два года.

Петербургский писатель Владимир Бахтин записал воспоминания Нины Николаевны Сиверкиной. В двадцатые годы она была девочкой-подростком.

«… Жила Лидия Алексеевна в крохотной двухкомнатной квартирке по черному ходу, дверь с лестницы открывалась прямо в кухню. В этом доме Чарская жила давно, но прежде – на втором этаже, по парадной лестнице. Она очень бедствовала. В квартире ничего не было, стены пустые.

Была она очень худая, лицо просто серое. Одевалась по-старинному: длинное платье и длинное серое пальто, которое служило ей и зимой, и весной, и осенью. Выглядела и для тридцать шестого года необычно, люди на нее оглядывались. Человек из другого мира – так она воспринималась. Была религиозна, ходила в церковь, по-видимому в Никольский собор. А по характеру – гордая. И вместе с тем – человек живой, с чувством юмора. И не хныкала, несмотря на отчаянное положение. Изредка ей удавалось подработать – в театре в качестве статистки, когда требовался такой типаж…»

В архиве поэтессы Елизаветы Полонской (в двадцатые годы она была сотрудницей пролетарского женского журнала) сохранилось одно из писем Лидии Алексеевны.

«Дорогая Елизавета Григорьевна! ‹…› Оказывается, моя вещица не потеряна, и товарищ Материна обещала мне к лету напечатать ее. Но, увы, отдельным изданием – нельзя, к моему большому сожалению. Вероятно, пойдет в журнале на детской странице. Хотя бы к лету напечатали, а то я, по всей вероятности, не переживу осени и не увижу в печати моей любимой вещицы.

Вчера у товарища Маториной было заседание, я искала Вас… Хотелось еще раз попросить переговорить с товарищем Лавреневым… Может быть, он устроит мне какое-нибудь пособие. А то я третий месяц не плачу за квартиру… и боюсь последствий. Голодать я уже привыкла, но остаться без крова двум больным – мужу и мне – ужасно…

Простите, что беспокою Вас… Каждый день мне дорог. Вы поймете меня…»

В журнале «Нева» я прочитал недавно, что скромная могила Лидии Чарской на Смоленском кладбище не забыта. Кто-то ухаживает за ней, приносит цветы.

Простите нас, Лидия Алексеевна…

Дмитрий Шеваров

Княжна Джаваха

На Кавказе

Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза



Я грузинка. Мое имя Нина – княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата – славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чýдном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори – развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа – Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока – гигантские серые орлы…

Мои предки – герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами , делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья – смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку – красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица деда !

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась, казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну из них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу унесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы… Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица мать. Часто, оборвав песню на полуслове, деда схватывала меня на руки и, прижимая тесно-тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!.. Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов. Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступившей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.

Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:

– Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!

– Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, – успокаивал ее отец.

Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку дочь.

Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой. Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, поддержать ему стремя, пока он сходил с коня.

Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.

Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила и, несмотря на его суровый и строгий вид, ничуть его не боялась…

Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета , где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было: и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой – младшей сестренкой моей матери.

– Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, – говорил он, приглаживая жесткой и худой рукой мои черные кудри.

И я не заставляла себя долго просить и наедалась до отвала этих легких и вкусных, словно таявших во рту лакомств. Потом, покончив с ними и все еще не сходя с колен деда, я прислушивалась внимательным и жадным ухом к тому, что он говорил с моим отцом. А говорил он много и долго… Говорил все об одном и том же: о том, как упрекает и стыдит его при каждой встрече старик мулла за то, что он отдал свою дочь урусу , что допустил ее отречься от веры Аллаха и спокойно пережил ее поступок. Отец, слушая деда, крутил только свой длинный черный ус да хмурил тонкие брови.

Часть первая
НА КАВКАЗЕ

Глава I
Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза

Я грузинка. Мое имя Нина – княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата – славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори – развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа – Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока – гигантские серые орлы…

Мои предки – герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие, зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья – смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку – красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»!

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими, грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась – казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну на них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу снесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы…

Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица-мать.

Часто, оборвав песню на полуслове, «деда» схватывала меня на руки и, прижимая тесно, тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

– Сакварело, – прошептал еще раз отец и покрыл мое лицо поцелуями. В тяжелые минуты он всегда говорил по-грузински, хотя всю свою жизнь находился между русскими.

– Папа, милый, бесценный папа! – ответила я ему и в первый раз со дня кончины мамы тяжело и горько разрыдалась.

Отец поднял меня на руки и, прижимая к сердцу, говорил мне такие ласковые, такие нежные слова, которыми умеет только дарить чудесный, природой избалованный Восток!

А кругом нас шелестели чинары и соловей начинал свою песню в каштановой роще за горийским кладбищем.

Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоскою по покойной маме, – оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими мою наболевшую детскую душу…

Потом отец кликнул Михако и велел седлать своего Шалого. Я боялась поверить своему счастью: моя заветная мечта побывать с отцом в горах осуществлялась.

Это была чудная ночь!

Мы ехали с ним, тесно прижавшись друг к другу, в одном седле на спине самой быстрой и нервной лошади в Гори, понимающей своего господина по одному слабому движению повода…

Вдали высокими синими силуэтами виднелись мохнатые горы, внизу бежала засыпающая Кура… Из дальних ущелий поднималась седая дымка тумана и точно вся природа курила нежный фимиам подкрадывавшейся ночи.

– Отец! как хорошо все это! – воскликнула я, заглядывая ему в глаза.

И, вглядевшись пристальнее в его черные, ярко горящие зрачки, я заметила в них две крупные слезы. Должно быть, он вспомнил деду.

– Папа, – тихо произнесла я, как бы боясь нарушить чарующее впечатление ночи, – мы часто будем так ездить с тобою?

– Часто, голубка, часто, моя крошка, – поторопился он ответить и отвернулся от меня, чтобы смахнуть непрошеные слезы.

В первый раз со дня кончины мамы я почувствовала себя снова счастливой. Мы ехали по тропинке, между рядами невысоких гор, в тихой долине Куры… А по берегам реки вырастали по временам в сгущающихся сумерках развалины замков и башен, носивших на себе печать давних и грозных времен.

Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов – таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…

Мы только к рассвету вернулись домой… Восходящее солнце заливало бледным пурпуром отдаленные высоты, и они купались в этом розовом море самых нежнейших оттенков. С соседней крыши минарета мулла кричал свою утреннюю молитву… Полусонную снял меня с седла Михако и отнес к Барбале – старой грузинке, жившей в доме отца уже много лет.

Этой ночи я никогда не забуду… После нее я еще горячее привязалась к моему отцу, которого до сих пор немного чуждалась…

Теперь я ежедневно стерегла его возвращение из станицы, где стоял его полк. Он слезал с Шалого и сажал меня в седло… Сначала шагом, потом все быстрее и быстрее шла подо мною лошадь, изредка потряхивая гривой и поворачивая голову назад, как бы спрашивая шедшего за нами отца, как ей вести себя с крошечной всадницей, вцепившейся ей в гриву.

Но какова была моя радость, когда однажды я получила Шалого в мое постоянное владение! Я едва верила моему счастью… Я целовала умную морду лошади, смотрела в ее карие выразительные глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…

И Шалый, казалось, понимал меня… Он скалил зубы, как бы улыбаясь, и тихо, ласково ржал.

С получением от отца этого неоценимого подарка для меня началась новая жизнь, полная своеобразной прелести.

Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори, то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моем алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.

И торгаши-армяне, и хорошенькие грузинки, и маленькие татарчата – все смотрели на меня, разиня рот, удивляясь моему бесстрашию.

Многие из них знали моего отца.

– Здравствуй, княжна Нина Джаваха, – кивали мне они головами и хвалили, к моему огромному удовольствию, и коня, и всадницу.

Но горные тропинки и зеленые долины манили меня куда больше пыльных городских улиц.

Там я была сама себе госпожа. Выпустив поводья и вцепившись в черную гриву моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда, Шалый, айда! » – и он несся, как вихрь, не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьется в груди, как подстреленная птичка.

В такие минуты я воображала себя могущественной представительницей амазонок и мне казалось, что за мною гонятся целые полчища неприятелей.

– Айда! айда! – понукала я моего лихого коня, и он ускорял шаг, пугая мирно бродивших по улицам предместий поросят и барашков.

– Дели-акыз! – кричали маленькие татарчата, разбегаясь в стороны, как стадо козлят, при моем приближении к их аулу.

– Шайтан девчонка! – твердили старухи, сердито грозя мне высохшими пальцами и недружелюбно поглядывая на меня из-под седых бровей.

И любо мне было дразнить старух, пугать ребят и нестись вперед и вперед по бесконечной долине между полями, усеянными спелой кукурузой, навстречу теплому горному ветерку и синему небу, манящему к себе своей неизъяснимой прелестью.

Как-то раз, возвращаясь с одной из таких прогулок с тяжелой виноградной лозой в руках, срезанной мною на ходу во время скачки при помощи маленького детского кинжала, подаренного мне отцом, я была поражена необычайным зрелищем.

На нашем дворе стояла коляска, запряженная парою чудесных белых лошадей, а сзади нее крытая арба с сундуками, узлами и чемоданами. У арбы прохаживался старый седой горец с огромными усами и помогал какой-то женщине, тоже старой и сморщенной, снимать узлы и втаскивать их на крыльцо нашего дома.

– Михако, – звонко крикнула я, – что это за люди?

Седой горец и сморщенная старушка посмотрели на меня с чуть заметным насмешливым удивлением.

Потом женщина подошла ко мне и, прикрываясь слегка чадрой от солнца, сказала по-грузински:

– Будь здорова в твоем доме, маленькая княжна.

– Спасибо. Будь гостьей, – ответила я по грузинскому обычаю и перенесла удивленный взгляд на седого горца, лошадей и коляску.

Заметя мое изумление, незнакомая женщина сказала:

– Эти лошади и это имущество – все принадлежит вашей бабушке, княгине Елене Борисовне Джаваха-оглы-Джамата, а мы ее слуги.

– А где же она, бабушка? – вырвалось у меня скорее удивленно, нежели радостно.

– Княгиня там, – и женщина указала по направлению дома.

Соскочить с Шалого, бросить поводья подоспевшему Михако и ураганом ворваться в комнату, где сидел мой отец в обществе высокой и величественной старухи с седою, точно серебряною головою и орлиным взором, было делом одной минуты.

При моем появлении высокая женщина встала с тахты и смерила меня всю долгим и проницательным взглядом. Потом она обратилась к моему отцу с вопросом:

– Это и есть моя внучка, княжна Нина Джаваха?

– Да, мамаша, это моя Нина, – поспешил ответить отец, награждая меня тем взглядом восхищения и ласки, которым я так дорожила.

Но, очевидно, старая княгиня не разделяла его чувства.

В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете в голубых, тоже не особенно свежих шальварах, с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.

– Да она совсем дикая джигитка у тебя, Георгий! – чуть-чуть улыбнувшись в сторону моего отца, проговорила она.

Но я видела по лицу последнего, что он не согласен с бабушкой… Чуть заметная добрая усмешка шевельнула его губы под черными усами – усмешка, которую я у него обожала, и он совсем серьезно спросил:

– А разве это дурно?

– Да, да, надо заняться ее воспитанием, – как-то печально и укоризненно произнесла бабушка, – а то это какой-то мальчишка-горец!

Я вздрогнула от удовольствия. Лучшей похвалы старая княгиня не могла мне сделать. Я считала горцев чем-то особенным. Их храбрость, их выносливость и бесстрашие приводили меня в неистовый восторг, я им стремилась подражать, и втайне досадовала, когда мне это не удавалось.

Между мною и княгиней-бабушкой словно рухнула стена, воздвигнутая ее не совсем любезной встречей; за одно это сравнение я готова была уже полюбить ее и, не отдавая себе отчета в моем поступке, я испустила мой любимый крик «айда» и, прежде чем она успела опомниться, повисла у нее на шее. Вероятно, я совершила что-то очень неблагопристойное по отношению матери моего отца, потому что вслед за моим диким «айда» раздался пронзительный и визгливый голос бабушки:

– Вай-вай! что это за ребенок, да уйми же ты ее, Георгий!

Отец, смущенный немного, но едва сдерживающий улыбку, оторвал меня от шеи старухи и стал выговаривать мне за мою необузданную радость.

Его глаза, однако, смеялись, и я видела, что мой милый красавец-отец вместо выговора хочет крикнуть мне:

«Нина джаным, молодчина – горец. Джигит!» Этим возгласом он всегда поощрял все мои лихие выходки.

Между тем бабушка торопливо приводила в порядок свои седые букли и говорила сердитым голосом:

– Нет, нет, так нельзя, Георгий, ты растишь маленького бесенка… Что из нее выйдет, ведает Бог! Такое воспитание немыслимо. Она ведь княжна старинного знатного рода!.. Наши предки ведут свое начало от самого Богдана IV! Мы царской крови, Георгий, и ты не должен забывать этого. Твой отец был обласкан Государем, я имела честь представляться Императрице, ты получил свое воспитание между лучшими русскими и грузинскими юношами и только в силу своего упрямства ты зарылся здесь, в глуши и не едешь в северную столицу. Мария Джаваха скончалась, – помяни Господь ее душу, – ее происхождение простой джигитки могло повредить тебе и помешать быть на виду, но теперь, когда она мирно спит под крестом, странно и дико не пользоваться дарами, данными тебе богом. Я приехала, сын мой, напомнить тебе об этом.

Я взглянула на говорившую. У нее было сердитое и важное лицо. Потом я встретила взгляд моего отца. Он стал мрачным и суровым, каким я не раз видела его во время гнева. Напоминание о моей покойной деде со стороны ее врага (бабушка не хотела видеть моей матери и никогда не бывала у нас при ее жизни) не растрогало, а скорее рассердило его.

– Матушка, – проговорил он, и глаза его загорелись гневом, – если вы приехали для того, чтобы враждебно говорить о моей бедной Марии, – лучше было бы нам не встречаться!

И он сильно задергал концы своих черных усов, что он делал лишь в минуту большого волнения.

– Успокойся, Георгий, – взволновалась старуха, – я ничем не обижу памяти покойной Марии, но я не могу не сказать, что она не могла быть воспитательницей твоей Нины… Дочь аула, дитя гор, разве она сумела бы сделать из Нины благовоспитанную барышню?

Отец молчал. Замолкла и бабушка, довольная впечатлением, произведенным ее последними словами.

В эту минуту взгляд мой нечаянно упал через раскрытую дверь в соседнюю комнату. Там на тахте лежал мальчик одних лет со мною, но ростом гораздо меньше меня и, кроме того, бледнее и воздушнее.

Он протянул худенькие, немного кривые ноги, с которых старая грузинка, виденная мною на дворе, снимала изящные высокие сапожки… Его хрупкое, некрасивое личико утонуло в массе белокурых волос, падавших на белоснежный кружевной воротничок, надетый поверх коричневой бархатной курточки. Старая грузинка, вместо снятых дорожных сапожек, надевала на его слабые, в черных шелковых чулках, ноги лакированные туфли с пряжками, каких я еще не видывала у нас в Гори.

Он вошел в зал, где мы находились, и остановился у двери, точно сошедший со старинной картины, какие я видела в большом альбоме отца, маленький паж средневековой легенды.

Я успела рассмотреть, что у него, несмотря на пышные белокурые локоны, живой рамой обрамляющие хрупкий продолговатый овал лица, некрасивый, длинный, крючковатый нос и маленькие, узкие, как у полевого мышонка, черные глазки.

– Кто это? – бесцеремонно указывая на крошечного незнакомца пальцем, спросила я.

– Это твой двоюродный брат, князь Юлико Джаваха-оглы-Джамата, последний отпрыск славного рода, – не без некоторой гордости проговорила бабушка. – Познакомьтесь, дети, и будьте друзьями. Вы оба сироты, хотя ты, Нина, счастливее княжича… У него нет ни отца, ни матери… между тем как твой отец так добр к тебе и так тебя балует.

Последние слова бабушки звучали некоторым ехидством.

– Здравствуй! – просто подошла я приветствовать моего двоюродного брата.

Он смерил меня любопытно-величавым взглядом и нерешительно протянул мне свою бледную, сквозящую тонкими голубыми жилками прозрачную руку, всю утопающую в кружеве его великолепных манжет. Я не знала, что мне с нею делать. Очевидно, мой рваный бешмет и запачканные лошадиным потом и пылью шальвары производили на него неприятное впечатление.

Я грузинка. Мое имя Нина — княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата — славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори — развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины...

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа — Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока — гигантские серые орлы...

Мои предки — герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие, зелёные долины Грузии плакали кровавыми слезами...

Таинственные огоньки.

Башня смерти

— Нина, Нина, подите сюда!

Я стояла у розового куста, когда услышала зов моего пажа — Юлико.

Стоял вечер — чудесный, ароматный, на которые так щедр благодатный климат Грузии. Было одиннадцать часов; мы уже собирались спать и на минутку вышли подышать ночной прохладой.

— Да идите же сюда, Нина! — звал меня мой двоюродный брат.

Он стоял на самом краю обрыва и пристально взглядывал по направлению развалин старой крепости.

— Скорее! Скорее!

В один прыжок я очутилась подле Юлико и взглянула туда, куда он указывал рукою. Я увидела действительно что-то странное, из ряда вон выходящее. В одной из башенок давно позабытых, поросших мхом и дикой травою развалин мелькал огонёк. Он то гас, то опять светился неровным жёлтым пламенем, точно светляк, спрятанный в траве.

В первую минуту я испугалась. «Убежим!» — хотелось мне крикнуть моему двоюродному брату. Но вспомнив, что я королева, а королевы должны быть храбрыми, по крайней мере в присутствии своих пажей, я сдержалась. Да и мой страх начинал проходить и мало-помалу заменяться жгучим любопытством.

— Юлико, - спросила я моего пажа, — как ты думаешь, что бы это могло быть?

— Я думаю, что это злые духи, — без запинки отвечал мальчик.

Я видела, что он весь дрожал, как в лихорадке.

— Какой же ты трус! — откровенно заметила я и добавила уверенно: — Огонёк светится из Башни смерти.

— Башни смерти? Почему эта башня называется Башнею смерти? — со страхом в голосе спросил он.

Тогда, присев на краю обрыва и не спуская глаз с таинственного огонька, я передала ему следующую историю, которую рассказывала мне старая грузинка Барбалэ.

«Давно-давно, когда мусульмане бросились в Гори и предприняли ужаснейшую резню в его улицах, несколько христианских девушек-грузинок заперлись в крепости в одной из башен. Храбрая и предприимчивая грузинка Тамара Бербуджи вошла последней в башню и остановилась у закрытой двери с острым кинжалом в руках. Дверь была очень узка и могла пропустить только по одному турку. Через несколько времени девушки услышали, что их осаждают. Дверь задрожала под ударами турецких ятаганов.

— Сдавайтесь! — кричали им враги.

Но Тамара объяснила полумёртвым от страха девушкам, что смерть лучше плена, и, когда дверь уступила напору турецкого оружия, она вонзила свой кинжал в первого ворвавшегося воина. Враги перерезали всех девушек своими кривыми саблями, Тамару они заживо схоронили в башне.

— Значит, этот огонёк её душа, не нашедшая могильного покоя! — с суеверным ужасом решил Юли- ко и, дико вскрикнув от страха, пустился к дому.

В тот же миг огонёк в башне потух...

Вечером, ложась спать, я долго расспрашивала Барбалэ о юной грузинке, умершей в башне. Моё детское любопытство, моя любовь к таинственному были затронуты необычайным явлением. Однако я ничего не сказала Барбалэ о таинственных огоньках в башне и решила хорошенько проследить за ними.

В эту ночь мне плохо спалось... Мне снились какие-то страшные лица в фесках и с кривыми ятаганами в руках. Мне слышались и дикие крики, и стоны, и голос, нежный, как волшебная свирель, голос девушки, заточённой на смерть...

Несколько вечеров подряд я отправлялась к обрыву в сопровождении моего пажа, которому строго-на- строго запретила говорить о появлении света в Башне смерти. Мы садились на краю обрыва и, свесив ноги над бегущей далеко внизу, потемневшей в вечернем сумраке Курой, предавались созерцанию. Случалось, что огонёк потухал или переходил с места на место, и мы с ужасом переглядывались с Юлико, но всё-таки не уходили с нашего поста.

Любопытство моё было разожжено. Начитавшись средневековых рассказов, которыми изобиловали шкафы моего отца, я жаждала постоянно чего-то фантастического, чудесного. Теперь же благодаря таинственному огоньку мой по-детски пытливый ум нашёл себе пищу.

— Юлико, — говорила я ему шёпотом, — как ты думаешь: бродит там умершая девушка?

И встретив его глаза, расширенные ужасом, я добавила, охваченная каким-то жгучим, но почти приятным ощущением страха:

— Да, да, бродит и просит могилы.

— Не говорите так, мне страшно, — молил Юлико, чуть не плача.

— А вдруг она. выйдет оттуда, — продолжала я пугать его, чувствуя сама, как трепет ужаса пронизывает меня всю, — вдруг она перейдёт обрыв и утащит нас за собою?

Это было уже слишком. Храбрый паж, забывая об охране королевы, с рёвом понёсся к дому по каштановой аллее, а за ним, как на крыльях, понеслась и сама королева, испытывая скорее чувство сладкого и острого волнения, нежели испуга...

— Юлико! — сказала я ему как-то, сидя на том же неизменном обрыве и не сводя глаз с таинственного мерцающего огонька. — Ты меня очень любишь?

Он посмотрел на меня глазами, в которых было столько преданности, что я не могла ему не поверить.

— Больше, Нина!

— И сделаешь для меня всё, что я ни прикажу?

— Всё, Нина, приказывайте! Ведь вы моя королева.

— Хорошо, Юлико, ты добрый товарищ, — и я несколько покровительственно погладила его белокурые локоны. — Так вот завтра в эту пору мы пойдём в Башню смерти.

Он вскинул на меня глаза, в которых отражался ужас, и задрожал как осиновый лист.

— Нет, ни за что, это невозможно! — вырвалось у него.

— Но ведь я буду с тобою!

— Нет, ни за что! — повторил он. Я смерила его презрительным взглядом.

— Князь Юлико! — гордо отчеканила я. — Отныне вы не будете моим пажем.

Он заплакал, а я, не оглядываясь, пошла к дому.

Не знаю, как мне пришло в голову идти узнавать, что делается в Башне смерти, но раз эта мысль вонзилась в мой мозг, отделаться от неё я уже не могла. Но мне было страшно идти туда одной, и я предложила разделить мой подвиг Юлико. Он отступил, как малодушный трус. Тогда я решила отправиться одна и даже обрадовалась этому, соображая, что вся слава этого «подвига» достанется в таком случае мне одной. В моих мыслях я уже слышала, как грузинские девушки спрашивают своих подруг: «Которая это — Нина Джаваха?» — и как те отвечают: «Да та бесстрашная, которая ходила в Башню смерти». — Или: «Кто эта девочка?» — «Как, вы не знаете? Ведь это — бесстрашная княжна Джаваха, ходившая одна ночью в таинственную башню!»

И произнося мысленно эти фразы, я замирала от восторга удовлетворённой гордости и тщеславия. К Юлико я уже не чувствовала прежнего сожаления и симпатии. Он оказался жалким трусом в моих глазах. Я перестала даже играть с ним в войну и рыцарей.

Но заниматься много мыслью о Юлико я не могла. В моей душе созрело решение посетить Башню смерти во что бы то ни стало, и я вся отдалась моим мечтам.

И вот страшная минута настала. Как-то вечером, простясь с отцом и бабушкой, чтобы идти спать, я, вместо того чтобы отправиться в свою комнату, свернула в каштановую аллею и одним духом домчалась до обрыва. Спуститься сквозь колючий кустарник к самому берегу Куры и, пробежав мост, подняться по скользким ступеням, поросшим мхом, к руинам крепости было делом нескольких минут. Сначала издали, потом всё ближе и ближе, точно путеводной звездой, мелькал мне приветливо огонёк в самом отдалённом углу крепости.

То была Башня смерти...

Я лезла к ней по её каменистым уступам и — странное дело! — почти не испытывала страха. Когда передо мною зачернели в сумерках наступающей ночи высокие, полуразрушенные местами стены, я оглянулась назад. Наш дом покоился сном на том берегу Куры, точно узник, пленённый мохнатыми стражниками-чинарами. Нигде не видно было света. Только в кабинете отца горела лампа. «Если я крикну — там меня не услышат», — мелькнуло в моей голове, и на минуту мне сделалось так жутко, что захотелось повернуть назад.

Однако любопытство и любовь к таинственному превозмогли чувство страха, и через минуту я уже храбро пробиралась по узким переулкам крепости к самому её отдалённому пункту, откуда приветливо мигал огонёк.

Вот она — высокая, круглая башенка. Она как-то разом выросла передо мною. Я тихонько толкнула дверь и стала подниматься по шатким ступеням. Я шла бесшумно, чуть касаясь пятками земли и испуганно прислушиваясь к малейшему шороху.

И вот я у цели. Прямо передо мною дверь, сквозь трещину в которой проникала узкая полоса света.

Осторожно прижавшись к сырой и скользкой от моха и плесени стене, я приложила глаз к дверной щели и чуть не вскрикнула во весь голос.

Вместо мёртвой девушки, вместо призрака горийской красавицы я увидела трёх сидевших на полу горцев, которые при свете ручного фонаря рассматривали куски каких-то тканей. Они говорили тихим шёпотом. Двоих из них я разглядела. У них были бородатые лица pi рваные осетинские одежды. Третий сидел ко мне спиной и перебирал в руках крупные зёрна великолепного жемчужного ожерелья. Тут же рядом лежали богатые, золотом расшитые сёдла, драгоценные уздечки и нарядные, камнями осыпанные дагестанские кинжалы.

— Так не уступишь больше за штучку? — спросил один из сидящих того, который был ко мне спиною.

— Ни одного тумана.

— А лошадь?

— Лошадь будет завтра.

— Ну, делать нечего, получай десять туманов, и айда!

И, говоря это, черноусый горец передал товарищу несколько золотых монет, ярко блеснувших при свете фонаря. Голос говорившего показался мне знакомым.

В ту же минуту третий горец вскочил на ноги и повернулся лицом к двери. Вмиг узнала я его. Это был Абрек, наш молодой кучер.

Этого я не ожидала!..

Предо мною совершалась неслыханно дерзкая мошенническая сделка.

Очевидно, это были душманы, горные разбойники, не брезгавшие и простыми кражами. Абрек, без сомнения, играл между ними не последнюю роль. Он поставлял им краденые вещи и продавал их в этой комнатке Башни смерти, чудесно укрытой от любопытных глаз.

Все эти соображения вихрем пронеслись в моей пылавшей голове.

— Слушай, юноша, — произнёс в эту минуту другой татарин с седой головою, — завтра последний срок. Если не доставишь коня — берегись... Мой кинжал достанет до тебя.

— Слушай, старик: слово правоверного так же непоколебимо, как и закон Аллаха. Берегись оскорблять меня. Ведь и мой тюфенк бьёт без промаха.

И обменявшись этим запасом любезностей, они направились к выходу.

Дверь скрипнула. Фонарь потух. Я прижалась к стене, боясь быть замеченной. Когда они прошли мимо меня, я стала ощупью впотьмах слезать с лестницы. У нижней двери я помедлила. Три фигуры неслышно скользнули по крепостной площади, носившей следы запустения более, чем другие места в этом мёртвом царстве.

Двое из горцев исчезли за стеною с той стороны, где крепость примыкает к горам, третий, в котором было нетрудно узнать Абрека, направился к мосту.

Я догнала его только у обрыва, куда он вскарабкался с ловкостью кошки, и, не отдавая себе отчёта в том, что делаю, схватила его за рукав бешмета*.

— Абрек, я всё знаю! — сказала я.

Он вздрогнул от неожиданности и схватился за рукоятку кинжала. Потом, узнав во мне дочь своего господина, он опустил руку и спросил немного дрожащим голосом:

— Что угодно княжне?

— Я всё знаю, — повторила я глухо, — слышишь ты это? Я была в Башне смерти и видела краденые вещи и слышала уговор увести одну из лошадей моего отца. Завтра же весь дом узнает обо всём. Это так же верно, как я ношу имя княжны Нины Джаваха...

Абрек вскинул на меня глаза, в которых сквозил целый ад злобы, бессильной злобы и гнева, но сдержался и проговорил возможно спокойнее:

— Не было случая, чтобы мужчина и горец побоялся угроз грузинской девочки!

— Однако эти угрозы сбудутся, Абрек: завтра же я буду говорить с отцом.

— О чём? — дерзко спросил он меня, нервно пощипывая рукав бешмета.

— Обо всём, что слышала и видела и сегодня и в ту ночь в горах, когда ты уговаривался с этими же душманами.

— Тебе не поверят, — дерзко засмеялся горец, — госпожа княгиня знает Абрека, знает, что Абрек верный нукер, и не выдаст его полиции по глупой выдумке ребёнка.

— Ну, посмотрим! — угрожающе проговорила я.

Вероятно, по моему тону горец понял, что я не шучу, потому что круто переменил тон речи.

— Княжна, — начал он вкрадчиво, — зачем ссоришься с Абреком? Или забыла, как Абрек ухаживал за твоим конём Шалым? Как учил тебя джигитовке?.. А теперь я узнал в горах такие места, такие!.. — и он даже прищёлкнул языком и сверкнул своими восточными глазами.

— Лань, газель не проберётся, а мы проскочим! Трава — изумруд, потоки из серебра... туры бродят... А сверху орлы... Хочешь, завтра поскачем? Хочешь? - и он заглядывал мне в глаза и вкладывал необычайную нежность в нотки своего грубого голоса.

— Нет, нет! — твердила я, затыкая уши, чтобы помимо воли не соблазниться его речами. — Я не поеду с тобой никуда больше. Ты душман, разбойник, и завтра же я всё расскажу отцу...

— А-а! — дико, по-азиатски взвизгнул он. — Берегись, княжна! Плохи шутки с Абреком. Так отомстит Абрек, что всколыхнутся горы и застынут реки. Берегись! — и ещё раз гикнув, он скрылся в кустах.

Я стояла ошеломлённая, взволнованная, не зная, что предпринять, на что решиться...

Обличительница

Утром я была разбужена отчаянными криками и суматохой в доме. Я плохо спала эту ночь. Меня преследовали страшные сновидения, и только на заре я забылась...

Разбуженная криками и шумом, ещё вся под влиянием вчерашних ужасов, я не могла долго понять —- сплю я или нет. Но крики делались всё громче и яснее. В них выделялся голос старой княгини, пронзительный и резкий, каким я привыкла его слышать в минуту гнева.

— Вай-ме, — кричала бабушка, — украли моё старинное драгоценное ожерелье! Вай-ме! Его украли из-под замка, и кольца, и серьги — всё украли. Вчера ещё они были в шкатулке. А сегодня их нет! Украли! Вай-ме, украли!

Я быстро оделась... Выйдя из моей комнаты, я столкнулась с отцом.

— Покража в доме. Какая гадость! — сказал он и по обыкновению передёрнул плечами.

Потом он прошёл в кабинет, и я слышала, как он отдавал приказание Михако немедленно скакать в Гори и дать знать полиции обо всём случившемся.

Прибежала служанка Родам и с плачем упала в ноги отцу.

— Батоно-князь! — кричала она, вся извиваясь в судорожных рыданиях. — Я хранила бриллианты княгини, я и моя тётка, старая Анна. Нас обвиняют в воровстве и посадят в тюрьму. Батоно-князь! Я не крала, я не виновата, клянусь святой Ниной — просветительницей Грузии!

Да, она не крала. Это видно было по её прекрасным глазам, честным и ясным, как у ребёнка. Она не могла, хорошенькая Родам, украсть бриллианты моей бабушки.

Ни она, ни

Но кто же вор в таком случае?

И вдруг острая, как кинжал, мысль прорезала мой мозг:

«Вор Абрек!»

Да, да, вор — Абрек! В этом не было сомнения. Он украл бриллианты бабушки. Я видела драгоценные нити жемчуга и камней в Башне смерти. Я присутствовала при его позорном торге. И быстро обняв плачущую Родам, я воскликнула:

— Утри свои слёзы! Я знаю и назову вора... Папа, папа, вели созвать людей в залу, только скорее, скорее, ради Бога.

— Что с тобой, Нина? — удивился моему возбуждению отец.

Но я вся горела от нетерпения. С моих губ срывались бессвязные рассказы о Башне смерти, о драгоценностях, о двух душманах и Абреке-предателе, но всё так скоро и непонятно, точно в бреду.

— Иди, Родам, прикажи всем людям собраться в зале, — приказал отец.

Когда она вышла, он запер дверь за нею.

— Ну, Нина-радость, — ласково произнёс он, — расскажи мне всё по порядку толково, что случилось?

И он усадил меня на колени, как сажал в детстве, и старался успокоить насколько мог. Я в какие-нибудь пять минут поведала ему всё, захлёбываясь и торопясь от волнения.

— И ты уверена, что это тебе не приснилось? — спросил отец.

— Приснилось? — пылко вырвалось у меня. — Приснилось? Но если ты не веришь мне, спроси Юлико, он тоже видел огоньки в башне и следил за ними.

— Юлико дурно. Он заболел от испуга. Но если б даже он был здоров, я не обратился бы к нему. Я верю моей девочке больше, чем кому-либо другому.

— Спасибо, папа! — ответила я ему и об руку с ним вошла в залу.

Там собрались все люди, за исключением Михако, ускакавшего в Гори.

Я взглянула на Абрека. Он был белее своего белого бешмета.

— Абрек! — смело подошла я к нему, — Ты украл вещи бабушки! Слышишь, я не боюсь твоих угроз и твоего мщения и повторяю тебе, что ты вор!

— Княжна шутит, — криво усмехнулся горец и незаметно пододвинулся к двери.

Но отец поймал его движение и, схватив за плечо, поставил его прямо перед собою. Лицо отца горело. Глаза метали искры. Я не узнавала моего спокойного, всегда сдержанного отца. В нём проснулся один из тех ужасных порывов гнева, которые делали его неузнаваемым.

— Молчать! — прогремел он так, что, казалось, задрожали своды нашего дома, и все присутствующие в страхе переглянулись между собой. — Молчать, говорят тебе! Всякое запирательство только увеличит вину. Куда дел ты фамильные драгоценности княгини?

— Я не брал их, батоно-князь. Аллах знает, что не брал.

— Ты лжёшь, Абрек! — выступила я снова. — Я видела у тебя в башне много драгоценных вещей, но ты все их передал тем двум душманам, и они отнесли всё в горы.

— Назови мне сейчас же имена твоих сообщников, укажи место, где они скрываются! — снова проговорил отец.

— Не знаю, батоно-князь, никаких душманов. Верно, княжне привиделся дурной сон про Абрека. Не верь, батоно, ребёнку.

Но слова горца, очевидно, истощили последнее терпение отца. Он сорвал со стены нагайку и взмахнул ею. Раздался пронзительный крик. Вслед за этим, прежде чем кто-либо успел опомниться, в руках Абрека что-то блеснуло. Он бросился на отца с поднятым кинжалом, но в ту же минуту сильные руки Брагима схватили его сзади.

— Потише, орлёнок, не доросли ещё крылья! — крикнул с недобрым смехом Брагим, закручивая на спине руки Абреку.

Тот дрожал с головы до ног, его глаза горели бешенством, багрово-красный рубец — след нагайки — бороздил щёку.

В ту же минуту дверь широко распахнулась и полиция, предшествуемая Михако, вошла в зал.

При виде вооружённых людей Абрек сделал невероятное усилие и, вырвавшись из сильных рук Брагима, бросился к окну. С быстротой молнии вскочил он на подоконник и, крикнув «айда», спрыгнул вниз, с высоты нескольких саженей, прямо в тихо плещущие волны Куры...

Это был отчаянно-смелый прыжок, которому мог бы позавидовать любой джигит Кавказа...

Я долго не могла забыть стройную фигуру разбойника-горца, стоящую на подоконнике, его дикий взгляд и короткую, полную злобной ненависти фразу: «Ещё свидимся — тогда попомните душмана Абрека!» К кому относилась эта угроза — ко мне ли, за то, что я выдала его, или к моему отцу, оскорбившему вольного сына гор ударом нагайки, — я не знаю. Но его взгляд скользнул по нам обоим, и невольно опустились мои глаза, встретив его сверкающие бешеным огнём зрачки, а сердце моё болезненно сжалось предчувствием и страхом.

— Исчез мошенник, — сказал отец, подойдя к окну и вперив глаза в пространство.

— Отчаянный прыжок, — сказал старый военный пристав, друг отца, — этот негодяй, должно быть, разбился насмерть.

— Нет, я уверен, что бездельник остался жив, он ловок, как кошка, — ответил отец и, в несколько приёмов разломав свою казацкую нагайку, отшвырнул её далеко в сторону.

— Молодец, барышня, — обратился ко мне пристав. — Не ожидал от вас такой прыти.

— Да, она у меня храбрая! — ласково скользнул по мне взглядом отец и потом, с серьёзным лицом, взял мою руку и поцеловал её, как у взрослой.

Я была в восторге. Мне казалось, что поцелуй такого героя, такого бесстрашного джигита, каким я считала отца, должен превратить мою нежную детскую руку в сильную и твёрдую, как у воина.

Ликуя и беснуясь, я вихрем помчалась к Юли- ко — рассказать ему о случившемся. Он лежал бледный, как труп, в своей нарядной постельке и, увидя меня, протянул мне руки. Андро успел его предупредить обо всём, и теперь глаза его выражали неподдельное восхищение перед моим геройством.

— О, Нина! — мог только выговорить он. — Если у престола Бога есть Ангелы-воители, вы будете между ними!

Не могу сказать, чтобы восторженный лепет моего кузена я пропустила мимо ушей. Напротив, я готова была теперь простить ему его вчерашнюю трусость.

— Уйди, Андро! — приказала я мальчику.

Как только маленький слуга вышел, я рассказала Юлико всё, что случилось со мною.

— Вы настоящая героиня! — прошептал мой двоюродный брат. — Как жаль, что вы не родились мальчиком!

— Это ничего не значит, — спокойно возразила я, и вдруг совершенно безжалостно добавила: — Ведь между мальчиками найдётся и не одна такая тряпка, как ты.

Но когда я увидела, как он беспокойно заметался в своей постельке среди подушек, украшенных тончайшими кружевами и княжескими гербами, я словно спохватилась и сказала:

— Успокойся, Юлико, ведь я понимаю, что твоя робость происходит от болезненности, и я уверена, что она пройдёт с годами.

— Да, да, она пройдёт, наверное, пройдёт, только вы не презирайте меня, Нина. О, я вырасту и буду храбрым. Я пойду в горы, найду Абрека, если он не погиб в реке, и убью его из винтовки дяди. Вы увидите, что я это исполню... Только это будет не скоро!

Потом он тихо прибавил:

— Как бы мне хотелось, чтобы вы снова возвратили мне звание пажа. Я постараюсь быть храбрым насколько могу!

Я посмотрела в его глаза. В них были слёзы. Тогда, жалея его, я сказала торжественно:

— Князь Юлико! Возвращаю вам звание пажа вашей королевы.

И дав ему поцеловать мою руку, я с подобающей важностью вышла из комнаты.

Проходили дни, недели — фамильных бриллиантов бабушки так и не нашли, хоть подняли на ноги всю полицию Гори. Не нашли и Абрека, хотя искали его усердно. Он исчез, как исчезает камень, брошенный в воду.

Таинственные огоньки, мерцавшие по вечерам в Башне смерти и пленявшие меня своей таинственностью, также исчезли. Там снова воцарилась прежняя тьма...